themes / reading
S home
18+
Cover
Article_title

Желая жить достойно, мы выбираем соответствующую ролевую модель. Есть и антимодели – с такими нам в детстве не разрешали водиться. Герой произведения Хулио Кортасара «Игра в классики» Орасио Оливейра, как оказалось, при определённых условиях способен стать злым гением.

Delimeter

Кирилл Кобрин

Текст

Илья Це

Иллюстрации

Андропов только помер, Черненко уже дышал на атеистический ладан, и ему предстояло откинуть политбюровские калоши примерно через год, «Аквариум» записал «День серебра», Том Уэйтс был на полпути между Swordfishtrombones и Rain Dogs, а в СССР перевели и напечатали «Игру в классики» Хулио Кортасара. Здесь я сделаю небольшое отступление персонального свойства. В те годы я обожал этого большеглазого аргентинца с непременной кошечкой на коленях, явно предпочитая его другому аргентинцу (в смысле зрения совершенно противоположному), который был старше Кортасара на 15 лет и, более того, пережил его на два года. Слепой Борхес умер в Женеве в 1986 в мафусаиловом возрасте, а Хулио Кортасар – в том самом 1984, в Париже, в крепкие ещё семьдесят лет, что ужасно обидно. Потом Борхес явно обогнал Кортасара в моей персональной иерархии, и по сей день он находится там, наверху, рядом с Монтенем, Прустом, Беккетом, Кафкой, де Куинси, Толстым и Робертом Вальзером. Кортасар же слишком напоминал мне собственную молодость, тупо потраченную на придурковатый рок-н-ролл и монотонное времяпрепровождение в компании, преимущественно, скучных, как и я сам, тусовщиков. Я тогда пытался что-то такое сочинять, но, слава Богу, выкинул всё, написанное в 80-е, уже давно. Так вот, то увлечение Кортасаром напоминало мне мою собственную графоманию, оттого и старику Хулио не поздоровилось. Завершая тот жизненный сюжет, я решил, что Кортасар – хороший рассказчик, загубивший свой дар длинными, псевдо-модернистскими романами, полными наивным культуртрегерством начётчика-Анахарсиса. И точка. Ну да, ещё в 1984-м мне было 20 лет. Конец отступления.

Так вот, в 1984 году я принялся читать эту волшебную (всё-таки, волшебную, что бы я там ни говорил) книгу. Сначала проглотил её способом, рекомендованным автором. Потом перечёл, следуя формальной последовательности глав. Потом ещё выборочно кое-что посмотрел и затвердил, пытаясь понять сцены, вроде той, где Оливейра говорит Маге, мол, «ты, девочка, можешь смешать с грязью даже святого Фому», а она наивно переспрашивает: «Того идиота, который хотел всё увидеть, чтобы проверить?». Потребовалось несколько лет, чтобы понять: в этой сцене бессонный Оливейра курит и подводит итоги, выдаёт личную «Сумму», но только уж точно не теологии, а, скорее, отсутствия телеологии. Ужасно занимательно, но в какой-то момент я понял: с течением времени все загадки, связанные с неизвестными культурному советскому подпольщику реалиями, будут разрешены (хотя попотеть пришлось, несмотря на прекрасный комментарий Б.В.Дубина – времена-то догуловские!).

 

И тут возник самый главный, неразрешимый в те годы вопрос. Орасио Оливейре сорок лет. Да-да, сорок. Он бродит по Парижу, не имеет ни постоянного заработка, ни недвижимости, спит с прекрасными девушками, совершает чёрт знает что, читает, слушает музыку, размышляет, то есть, с практической точки зрения, ничего не делает. Потом его высылают на родину, и там он продолжает заниматься примерно тем же. И ему целых сорок лет. В 1984 году моему отцу исполнился 41 год. Он был относительно ещё моложавый доцент и с.н.с., слыл за очень серьёзного, но неслабо зашибающего человека, жил в собственной двухкомнатной квартире с новой семьей, собираясь вот-вот переехать в трёхкомнатную уже в самом центре. При том, что он выглядел явно моложе многих своих сверстников, было просто невозможно себе представить, что вот отец мой, как Оливейра, может шататься ночами по городу, слушать блюзы Дельты, перемежать чтение Кьеркегора сексом с очаровательными созданиями, годящимися ему в дочери, наконец, жить на случайные подачки родственников и вообще быть куда-то высланным. Документы у отца всегда были в образцовом порядке.

Но самое главное другое. Это совершенно другой тип сознания. Не то чтобы Оливейра лучше моего отца, ибо несомненно романтичнее, нет, просто аргентинец думал о тех вещах, которые горьковчанину (забыл сказать, что жили мы тогда в городе Горьком) если и приходили в голову, то только в виде орнамента, гарнира к сугубо практическому размышлению о насущных делах.

Delimeter
Мой отец был взрослым, Оливейра – нет, и это при том, что обоим по сорок лет. Мне в 1984-м стукнуло двадцать, оттого симпатии оказались на стороне аргентинца.

В этом году мне будет на десять лет больше, чем Оливейре. И я до сих пор на него немного злюсь – мол, что за ерунда нравилась мне тридцать лет назад? Что за инфантилизм (романа, героя, автора)? Что за глупости, свойственные, скорее, голубоглазым простакам, на полном серьёзе обсуждающим вопрос о достижимости истины, там описаны? Где, ну, не то чтобы реализм, нет (вот уж от тошнотворного «реализма» увольте), но где хотя бы видимость правдоподобия, где здравый смысл? Задавая все эти вздорные вопросы, я демонстрирую как раз полную инфантильность и отсутствие здравого смысла, ибо взрослый человек сначала попробует запастись фактами, потом подумать по поводу них, потом подумать по поводу себя, думающего по поводу этих фактов, а только потом примется произносить некие слова, а уж тем более обвинять кого-то в чём-то. Смесь инфантильности и отсутствия здравого смысла, которая накрывает порой автора этих строк, имеет смешанное позднесоветско-буржуазное происхождение – и выдаёт во мне сына своего отца, своего времени и своей страны. Слава богу, такие моменты быстро проходят.

Итак, факты и рефлексия по поводу них. Начнём с автора и его произведения. Кортасар сочинял «Игру в классики», приближаясь к пятидесятилетию – то есть, он был в моем нынешнем возрасте и на десять лет старше Оливейры. При этом действие романа происходит во второй половине 50-х, и многие размышления героя носят явно личный характер – но Кортасар смотрит на них уже с некоторой дистанции. Именно поэтому «Игра в классики» разбита на две части. Одна, главная – нарезанный кусками глав поток сознания Оливейры и событий, с ним связанных, в том виде, в котором это чувствовалось и мыслилось самим сорокалетним героем. Вторая часть, вторгающаяся в первую при способе чтения, предложенном Кортасаром, состоит из набора инструментов для установления дистанции между старшим автором и младшим героем. Инструментов таких три – собственно, три типа главок во второй части «Игры в классики». Это обильные, имеющие, на первый взгляд, мало отношения к повествованию цитаты из самых разных книг и периодики. Это поэтические куски, похожие на стихотворения в прозе (литературно наименее выносимый сегодня элемент романа). Это рассуждения (судя по всему, дневниковые) Оливейры и изложение разговоров его друзей – здесь перед нами чистая рефлексия, носящая характер то эстетический, то философский. Благодаря дистанции, обретённой с помощью второй части романа, мы видим Оливейру не только романтического (в самом пошлом значении – то есть, бродящего по Парижу, пьющего, занимающегося сексом, делающим всё, что входит в идиотское представление о поведении «романтика»), но и рефлексирующего.

Delimeter
Его сознание как бы двусоставно – одна часть действительно не по годам молодая, другая – истинно взрослая. Только комбинация обеих частей делает Оливейру убедительным и привлекательным.

То, что на первый взгляд кажется инфантилизмом, превращается в сложность. Сложность же – свойство натуры сложной. И сложной культуры. Если принять такую точку зрения, то в 1984 году и я, и мой отец, и почти всё население СССР от мала до велика, были пятнадцатилетними подростками, которые сложности предпочитали простоту, и неважно какую – коллективизма, юношеского бунта, конформизма, ползучего прагматизма, алкоголизма. Чего угодно, но именно простоту. Такая простота действительно хуже воровства.

Не забудем о самом Кортасаре. На фото 1950-60-х годов этот человек, переваливший за отметку сначала в сорок, а потом в пятьдесят лет, выглядит моложе почти всех окружающих. Но, если всмотреться, то впечатление быстро уходит – перед нами лицо без возраста, особенно глаза. Вот это сочетание вечной юности с глубоким – и, чаще всего, невесёлым – опытом безошибочно узнаётся не только во всех фото Кортасара, но и в большинстве его книг. Под конец жизни и тексты, и лицо его необратимо изменились – усталость, граничащая с тихим отчаянием, вот что царит там. Так что в каком-то смысле он умер вовремя.

Да, но сложность. У Кортасара очень непростая, многочастная биография, которая – если говорить грубо (то есть инфантильно, ибо грубость есть первый признак вечного нежелания взрослеть) – делится на две части. Линия раздела проходит по 1951 году, когда Кортасар эмигрировал в Европу, во Францию. До того он был милым культурным мальчиком из провинции, просвещённым аргентинским учителем, коротающим досуг за сочинительством и переводами Эдгара По. Его пару раз напечатали – в том числе, в легендарном журнале, где тихо царствовал Борхес. Ну и, конечно, как любому человеку со вкусом, Кортасару не нравился тошнотворный диктатор Перон.

Delimeter
Потом он бросил всё и стал вольным стрелком. Каторжная работа переводчика-синхрониста. Горький хлеб изгнанника, пусть и добровольного. Необходимость всё начинать сначала, даже собственный гардероб и причёску.

Аргентинский культурный джентльмен превращается в европейского модерниста, не растерявшего, впрочем, связей с родиной, языком, своей культурой. Кортасару удалось почти невозможное – оставаясь стопроцентным аргентинцем, он стал стопроцентным европейцем. Его новая, после 1951 года, проза растёт из современной Кортасару аргентинской традиции «разговорной» литературы (Роберто Арльт, к примеру, в какой-то период ставший главным соперником Борхеса в литературном Буэнос-Айресе) и современной же европейской традиции, прежде всего, французской. Я не читал специальных литературоведческих трудов, но влияние «нового романа», боевых листков ситуационистов (и вообще практик «психогеографического дрейфа») и даже забытого нынче сочинения подруги Ги Дебора Мишель Бернстайн «Ночь», оказанное на «Игру в классики» и «62. Модель для сборки», несомненно. Ну а в подпольном модернисте Морелли некоторые углядывают безвестного тогда румынского эмигранта Эмиля Чорана. Умение быть «своим» и «универсальным» одновременно – удивительная штука, по сложности исполнения она равна редчайшему умению быть разом юным и опытным.

В 1984 году столкнулись две разные вселенные: замшелого советского инфантилизма в самых разных его проявлениях и высочайшего мастерства зрелой, взрослой европейской культуры в исполнении вступившего в новую жизнь Кортасара, этого Анахарсиса, просвещённого варвара в Афинах. Увы, в той истории я оказался по неправильную сторону поля. Всю последующую жизнь я только тем и занят, что пытаюсь изменить тип мышления и взять, перефразируя Пруста, «сторону Кортасара». Речь не о каком-то условном романтическом Париже – какая разница, где? – а о способе мышления, при котором можно спокойно порассуждать о Фоме Аквинском, не тратя особого времени на глупые вещи вроде семьи, частной собственности, государства.